Дневник

Год издания: 2014,2005,2003,2000,1999

Кол-во страниц: 688

Переплёт: твердый

ISBN: 978-5-8159-1305-9,5-8159-0538-0,5-8159-0345-0,5-8159-0053-2,5-8159-0031-1

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Дневники

Доступна в продаже
Рекомендованная цена: 590Р

Мария Башкирцева (1860—1884) известна как художница и как писательница. Ее картины выставлены в Третьяковской галерее, Русском музее и в некоторых крупных украинских музеях, а также в музеях Парижа, Ниццы и Амстердама. Как писательница она прославилась своим Дневником, написанным по-французки, изданным посмертно и переведенным на множество европейских языков. Он несколько раз издавался и в России. Дневник Башкирцева вела беспрерывно, начиная с двенадцатилетнего возраста и до своей ранней смерти, и он является не только уникальным человеческим документом, но и ценным литературным произведением. Английский премьер-министр того времени сэр Уильям Гладстон назвал его «самой замечательной книгой столетия». Дневник подвергся цензуре матери Башкирцевой, многие его страницы сгорели во время пожара, и нам доступна лишь часть того, что писала Мария.

Это самое полное русское издание Дневника на сегодняшний день, на 250 страниц больше, чем в первых изданиях «Захарова» (1999 и 2000 гг.).

 

 

 

 

Печатается полностью
соединенный текст двух книг:

ДНЕВНИК МАРИИ БАШКИРЦЕВОЙ
Издание редакции «Северного Вестника»
СПб., 1893

и

Мария Башкирцева
НЕИЗДАННЫЙ ДНЕВНИК
ПЕРЕПИСКА С ГЮИ ДЕ МОПАССАНОМ
Книгоиздательство «Джалима»
Ялта, 1904,

а также ряд записей,
опубликованных в наши дни за границей

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание

ДНЕВНИК МАРИИ БАШКИРЦЕВОЙ
Предисловие автора 5
1873 год 11
1874 год 38
1875 год 49
1876 год 56
1877 год 277
1878 год 333
1879 год 385
1880 год 416
1881 год 453
1882 год 490
1883 год 514
1884 год 579

Приложения
Рецензия У.Э.Гладстона 644
Статья Франсуа Коппе 653
Предисловие к французскому изданию 657
Переписка Марии Башкирцевой с Гюи де Мопассаном 663

От редактора 685

Почитать Развернуть Свернуть

Предисловие автора

К чему лгать и рисоваться! Да, несомненно, что мое желание, хотя и не надежда, остаться на земле во что бы то ни стало. Если я не умру молодой, а надеюсь остаться в памяти людей, как великая художница, но если я умру молодой, я хотела бы издать свой дневник, который не может не быть интересным. Но так как я сама говорю об издании, легко подумать, что мысль предстать на суд публики испортила, т.е. лишила эту книгу ее единственного достоинства; это неверно! Во-первых, я очень долго писала, совершенно об этом не думая; а потом — я писала и пишу безусловно искренно именно потому, что надеюсь быть изданной и прочитанной. Если бы эта книга не представляла точной, абсолютной, строгой правды, она не имела бы никакого смысла. И я не только все время говорю то, что думаю, но могу сказать, что никогда, ни на одну минуту не хотела смягчать того, что могло бы выставить меня в смешном или невыгодном свете. Да и наконец, я для этого слишком высоко ставлю себя. И так вы можете быть вполне уверены, благосклонный читатель, что я вся в этих страницах. Быть может, я не могу представить достаточного интереса для вас, но не думайте, что это я, думайте, что просто человек, рассказывающий вам все свои впечатления с самого детства. Это очень интересный человеческий документ. Спросите у Золя, или Гонкура, или Мопассана. Мой дневник начинается с 12 лет, хотя представляет интерес только с 15—16 лет. Таким образом остается пополнить недостающее, и я намерена написать нечто в роде предисловия, которое даст возможность лучше понять этот литературный и человеческий памятник.
Итак предположите, что я знаменита, и начнем.
Я родилась 11 ноября 1860 года. Отец мой был сын генерала Павла Григорьевича Башкирцева, столбового дворянина, человека храброго, сурового, жесткого и даже жестокого. Он был произведен в генералы после Крымской войны, если не ошибаюсь. Он женился на приемной дочери одного очень знатного лица, которая умерла тридцати восьми лет, оставив ему пять человек детей — моего отца и его четырех сестер.
Мать моя вышла замуж двадцати одного года, отвергнув сначала несколько прекрасных партий. Она — урожденная Бабанина.
Со стороны Бабаниных мы принадлежим к старинному дворянскому роду: дедушка всегда похвалялся тем, что происходит от татар времен первого нашествия. Боба Нина — татарские слова, изволите видеть; — я могу только смеяться над этим... Дедушка был современником Пушкина, Лермонтова и др. Он был поклонник Байрона, человек образованный, поэт. Он был военный и жил на Кавказе... Еще очень молодым он женился на m-lle Жюли Корнелиус, кроткой и хорошенькой девушке, 15 лет. У них было девять человек детей.
После двух лет супружества мать моя переехала со своими двумя детьми к своим родителям. Я оставалась всегда с бабушкой, которая обожала меня, и с тетей, которая впрочем иногда уезжала вместе с моей матерью. Тетя — младшая сестра моей матери, — женщина некрасивая, готовая жертвовать и действительно жертвующая собой для всех и каждого.
В Ахтырке, где поселилось все семейство, мы встретили Р-ва. У него была там сестра, с которой он не виделся в течении 20 лет и которая была гораздо богаче его. Здесь-то и явилась впервые идея женить его на моей тете. В Одессе мы жили с Р-вым в одном отеле. В один прекрасный день было решено, что дело нужно покончить, потому что тетя моя никогда не найдет лучшей партии.
Их женили, и все вернулись в Ахтырку, а через 3 дня по возвращении бабушка скончалась.
В 1870 году, в мае месяце, мы отправились заграницу. Мечта, так долго лелеемая моей матерью, исполнилась. Около месяца провели мы в Вене, упиваясь новостями, прекрасными магазинами и театрами. В июне мы приехали в Баден-Баден, в самый разгар сезона роскоши, светской жизни. Вот члены нашей семьи: дедушка, мама, муж и жена Р-вы, Дина (моя двоюродная сестра), Поль и я; кроме того с нами был милейший, несравненный доктор Ва¬лицкий. Он был по происхождению поляк, но без излишнего патриотизма, — прекрасная, но очень ленивая натура, не переносившая усидчивого труда. В Ахтырке он служил окружным врачом. Он был в университете вместе с братом моей матери и не переставал бывать у нас в доме. При отъезде заграницу понадобился доктор для дедушки, и Валицкий отправился вместе с нами.
В Бадене я впервые познала, что такое свет и манеры, и испытала все муки тщеславия. У казино собирались группы детей, группы державшиеся отдельно. Я тотчас же отличила группу шикарных, в моей единственной мечтой стало — примкнуть к ним. Эти ребятишки, обезьянничавшие со взрослых, обратили на нас внимание, и одна маленькая девочка, по имени Берта, подошла и заговорила со мной. Я пришла в такой восторг, что замолола чепуху, и вся группа подняла меня на смех обиднейшим образом...
Но я еще недостаточно сказала о России и о себе самой, это главное. По обычаю дворянских семей, живущих в деревне, у меня было две гувернантки: одна русская, другая француженка. Первая (русская), о которой я сохранила воспоминание, была некто m-mе Мельникова, светская женщина, образованная романтичная, разъехавшаяся с мужем и сделавшаяся гувернанткой скорее всего по безрассудству, под влиянием чтения бесчисленных романов. Она была другом дома, и с ней обходились, как с равной. Все мужчины за ней ухаживали, и в одно прекрасное утро она бежала после какой-то удивительно романической истории. У нас в России романтизм в моде, Она могла бы преспокойно проститься и уехать, но славянская натура, приправленная французской цивилизацией и чтением романов — странная вещь! В качестве несчастной женщины, эта дама должна была обожать малютку, порученную ее попечениям; я же, уже одной своей склонностью к рисовке уже оплачивала ей — в ее глазах — за это обожание... И семья моя, жадная до всяких приключений, вообразила, что ее отъезд должен был пагубно отозваться на моем здоровье; весь этот день на меня смотрели не иначе, как с состраданием, и я даже подозреваю, что бабушка заказала для меня, в качестве больной — особенный суп. Я чувствовала, что, действительно, бледнею от этого изливавшегося на меня потока чувствительности...
Я была вообще худа, хила и некрасива, что не мешало всем видеть во мне существо, которое несомненно, неизбежно должно было сделаться со временем всем, что только может быть наиболее красивого, блестящего и прекрасного. Однажды мама отправилась к гадальщику-еврею.
«У тебя двое детей, — сказал он ей, — сын будет — как все люди, но дочь твоя будет звездою!.»
Один раз, когда мы были в театре, какой-то господин сказал мне, смеясь:
— Покажите-ка вашу ручку, барышня! О! судя по перчатке, можно с уверенностью сказать, что вы будете ужаснейшей кокеткой!
Я была в полном восторге!
С тех пор, как я сознаю себя — с трехлетнего возраста (меня не отнимали от груди до трех с половиною лет), все мои мысли и стремления были направлены к какому то величию. Мои куклы были всегда королями и королевами, все, о чем я сама думала и все, что говорилось вокруг моей матери — все это, казалось, имело какое-то отношение к этому величию, которое должно было неизбежно прийти.
В пять лет я одевалась в кружева моей матери, украшала цветами голову и отправлялась танцевать в залу. Я изображала знаменитую танцовщицу Петипа, и весь дом собирался смотреть на меня. Поль не был ничем выдающимся, да и Дина не заставляла предполагать в себе ничего особенного, хотя была дочерью любимого дяди Жоржа.
Еще один эпизод: как только Дина появилась на свет Божий, бабушка без всяких церемоний отняла ее у ее матери и оставила у себя. Это было еще до моего рождения.
После m-mе Мельниковой моей гувернанткой была m-lle Софи Д... — барышня 16 лет — о, святая Русь!!. — и другая, француженка, по имени m-mе Брен. Она носила прическу времен реставрации, имела бледно-голубые глаза и выглядела весьма томной с своими пятидесятью годами и со своею чахоткой. Я очень любила ее. Она застасвляла меня рисовать. Помню, я нарисовала с ней маленькую церковь— черточками. Вообще, я часто рисовала; когда взрослые садились за карты, я присаживалась рисовать на зеленом сукне.
М-mе Брэн умерла в 1868 году в Крыму. Что до молоденькой русской, считавшейся членом семьи, то она чуть было не вышла замуж за одного молодого человека, которого привел доктор и который был известен своими неудачными попытками жениться. На этот раз дело, казалось, шло прекрасно, как вдруг, однажды вечером, войдя зачем-то в ее комнату, я увидела m-llе Софи, которая рыдала, как безумная, уткнувшись лицом в подушки.
Собралась вся семья:
— Что такое? Что случилось?..
Наконец, после долгих слез и рыданий, бедняжка говорит, что она никогда не могла бы... нет, никогда!.. — И снова слезы! Но что такое? отчего?..
— Оттого что... оттого что я никак не могу привыкнуть к его лицу!..
Жених слышал это из соседней залы. Через час он уже упаковывал свой сундук, обливая его слезами, и уезжал. Эго была семнадцатая неудачная попытка вступить в брак!..
Я так хорошо помню это — «я не могу привыкнуть к его лицу», это до такой степени исходило из души, что я тогда же поняла, до какой степени должно быть ужасно выйти замуж за человека, к лицу которого не можешь привыкнуть.
Когда была объявлена война, мы перебрались из Баден-Бадена в Женеву. Я уезжала с сердцем, полным горечи и проектов мщения. Каждый вечер, ложась спать, я читала про себя следующую дополнительную молитву:
«Господи! сделай так, чтобы у меня никогда не было оспы, чтобы я была хорошенькая, чтобы у меня был прекрасный голос, чтобы я была счастлива в семейной жизни, и чтобы мама жила как можно дольше!»
В Женеве мы жили в «Hotel de la Couronne» на берегу озера. Здесь мне взяли учителя рисования, который приносил мне модели для срисовывания: хижинки, где окна были нарисованы в виде каких-то палочек, и не имели ничего общего с настоящими окнами настоящих хижин. Мне это не нравилось: я не могла допустить, чтобы окна были сделаны таким образом. Тогда добрейший старик предложил мне срисовать вид из окна прямо с натуры. Как раз в это время мы переехали из отеля в один семейный пансион, откуда открывался вид на Монблан, и я срисовала тщательнейшим образом все, что было видно из окна—часть Женевы и озера; но все это так и осталось там, не помню уж хорошенько почему...
В Бадене успели снять с нас портреты, которые показались мне просто безобразными, уродливыми в их усилии казаться красивыми...
Когда я умру, прочтут мою жизнь, которую я нахожу очень замечательной (впрочем иначе и быть не может). Но я ненавижу всякие предисловия (они помешали мне прочесть много прекрасных книг) и всякие предуведомления этих извергов издателей. Поэтому то я и пишу сама мое предисловие: без него можно было бы обойтись, если бы я издавала все, но я желала бы ограничиться тем, что начинается с 18-ти летнего возраста: все предшествующее слишком длинно. Итак, я даю вам заметки, достаточные для понимания дальнейшего: я часто возвращаюсь к прошедшему по поводу того или другого.
Если я умру вдруг, внезапно захваченная какой-нибудь болезнью!.. Быть может, я даже не буду знать, что нахожусь в опасности, — от меня скроют это. А после моей смерти перероют мои ящики, найдут этот дневник, семья моя прочтет и потом уничтожит его, и скоро от меня ничего больше не останется, ничего, ничего, ничего! Вот что всегда ужасало меня! Жить, обладать таким честолюбием, страдать, плакать, бороться и в конце концов — забвение... забвение, как будто бы никогда и не существовал...
Если я и не проживу достаточно, чтобы быть знаменитой, дневник этот все-таки заинтересует натуралистов: это всегда интересно — жизнь женщины, записанная изо дня в день, без всякой рисовки, как будто бы никто в мире не должен был читать написанного, и в то же время с страстным желанием, чтобы оно было прочитано; потому что я вполне уверена, что меня найдут симпатичной; и я говорю все, все, все. Не будь этого — зачем бы... Впрочем будет само собой видно, что я говорю все.

Париж, 1 мая 1884 г.


1873

Ницца, вилла Aqua-Viva. Январь
(в 12-летнем возрасте)
Тетя Софи играет на рояле малороссийские песни, и это напоминает мне деревню: я совсем перенеслась туда мысленно, и о чем же я могу прежде всего вспомнить из того времени, как не о бедной бабушке. Слезы подступают мне к глазам, они уже на глазах и сейчас побегут; вот они уже потекли, и я счастлива.
Бедная бабушка! Мне так грустно, что я больше уже не могу тебя видеть. Как она любила меня, и как я ее любила. Но я была слишком мала, чтобы любить тебя так, как ты этого заслуживала. Я так растрогана этим воспоминанием! Воспоминание о бабушке есть воспоминание благоговейное, священное, дорогое, но оно не живо. Господи! Дай мне счастья в жизни, и я не буду неблагодарной! И что я говорю? Мне кажется, что я создана для счастья: сделай меня счастливой, Боже мой!
Тетя Софи все играет. Звуки по временам доносятся до меня и проникают мне в душу. Я не готовлю уроков, завтра праздник.
Господи! Дай мне герцога Г.*, я буду любить его и сделаю его счастливым, и сама я буду счастлива и буду помогать бедным! Грешно думать, что можно купить милость Бога добрыми делами, но я не знаю, как это выразить.
Я люблю герцога Г. Я не могу сказать ему, что я его люблю, да если бы я и сказала, он не обратил бы никакого внимания. Боже мой, я молю Тебя... Когда он был здесь, у меня была цель, чтобы выходить, наряжаться, а теперь!.. Я выходила на террасу в надежде увидеть его издали хоть на одну секунду. Господи, помоги мне в моем горе, я не могу просить большего, услышь же мою молитву. Твоя благость так бесконечна, Твое милосердие так велико, Ты так много сделал для меня!.. Мне тяжело не видеть его на прогулках. Его лицо так выделялось среди вульгарных лиц Ниццы.

Вчера m-me Говард пригласила нас провести воскресенье с ее детьми. Мы были уже совсем готовы к отъезду, когда m-me Говард вошла и сказала, что была у мамы и выпросила у нее позволение оставить нас у себя до вечера. Мы остались, а после обеда мы пошли в большую залу, где было темно, и девочки просили меня петь. Они стали на колени, также и другие дети... Мы много смеялись; потом я спела «Santa Luchia», «Солнце встало», «Я не больше как пастушка» и несколько рулад. Они пришли все в такой восторг, что стали ужасно целовать меня — именно ужасно. Я спела недурно. Взрослые слушали меня из соседней комнаты. Сначала я не знала этого, потом я и знала, но продолжала. Дети говорили со мной и смотрели на меня с выражением удивления и благоговения к моему голосу. Они предсказывали мне блестящую будущность. Они были в таком восторге, что Лидия поцеловала мне плечо и даже руку; я не могу описать того фурора, который я произвела у них. Мальчики также не отставали. Если бы я могла произвести такое же впечатление на публику, я не задумалась бы поступить на сцену сию же минуту.
Это такое великое чувство — сознавать, что тобой восхищаются за что-нибудь большее, чем туалет. Я так счастлива от этих восторженных слов детей. Что же это было бы, если бы мною так же восхищались другие? Право, я не ожидала, что так понравлюсь им.
Я создана для триумфов и сильных ощущений, поэтому лучшее, что я могу сделать, — это сделаться певицей. Если Бог поможет мне сохранить, увеличить и укрепить мой голос, тогда я могу достигнуть триумфа, которого так жаждет душа моя. И так я могу достигнуть счастья быть знаменитой, известной, обожаемой, этим путем я могу приобрести того, кого люблю. Такою, какова я теперь, я имею мало надежды на его любовь, — он даже не знает о моем существовании. Но когда он увидит меня окруженной славой!.. Мужчины честолюбивы... И я могу быть при¬нята в свете, потому что я не буду знаменитостью, вышедшей из табачной лавки или грязной улицы. Я благородного происхождения, я не имею необходимости что-нибудь делать, мои средства позволяют мне это, и следовательно, мне будет еще легче возвыситься, и я достигну еще большей славы. Тогда жизнь моя будет совершенна. Слава, популярность, известность повсюду — вот мои грезы, мои мечты.
Выходя на сцену — видеть тысячи людей, которые с замиранием сердца ждут минуты, когда раздастся ваше пение. Сознавать, глядя на людей, что одна нота вашего голоса повергнет всех к вашим ногам. Смотреть на них гордым взглядом (я все могу!) — вот моя мечта, мое желание, моя жизнь, мое счастье... И тогда герцог Г. придет вместе с другими повергнуться к моим ногам, но он будет принят не так, как другие.
Милый, ты будешь ослеплен моим блеском и полюбишь меня, ты увидишь мое торжество, и ты действительно достоин только такой женщины, какой я надеюсь быть. Я недурна собой, я даже красива — да, скорее красива; я очень хорошо сложена, как статуя, у меня прекрасные волосы, я хорошо кокетничаю, я умею держать себя с мужчинами, я умею теперь очень хорошо позировать... Теперь я, конечно, не могу приложить этого на практике, но потом... Словом — быть мировой знаменитостью.
Я честна и никогда не дам ни одного поцелуя никому, кроме моего мужа, и я могу похвастаться тем, что не всегда могут сказать про себя девочки 12—14 лет: тем, что еще никогда никто не целовал меня, и я сама никого не целовала... Тогда молодая девушка, которую он увидит на высочайшей ступени славы, какая только доступна женщине, девушка, любящая его с самого детства, честная и чистая, удивит его, — он захочет жениться на мне во что бы то ни стало и женится на мне — из гордости. Но что я говорю! Почему же я не могу предположить, что он может полюбить меня! О, да, с Божьей помощью... Бог помог мне найти средство привлечь того, кого я люблю... Благодарю Тебя, Господи, благодарю Тебя.

Сегодня утром я слышу стук экипажа на улице, гляжу и вижу герцога Г., едущего на четверке лошадей со стороны бульвара. Боже мой! Ведь если он здесь, он будет участвовать в апрельской охоте на голубей; я непременно поеду.

Сегодня я еще раз видела герцога Г. Никто не умеет держать себя, как он; он имеет вид какого-то короля, когда он едет в своей карете.

Сегодня утром я читала «Swiss Times», я просматривала список путешественников, не только в Ницце, но везде. Я нашла герцога Г. в Неаполе. Этот список — от 10-го марта. Благодарю Тебя, Господи, за то, что Ты дал мне возможность узнать, где он был. Когда я прочла его имя, я не верила глазам своим, — так оно для меня дорого.
На прогулке я несколько раз видела Ж.* всю в черном. Она очаровательна, впрочем, не столько она, сколько ее волосы; ее туалет безупречен, нет ничего, что нарушало бы впечатление. Все благородно, богато, великолепно. Право, ее можно было бы принять за даму высшего круга. Вполне естественно, что все это способствует ее красоте, — ее дом с залами, маленькими уютными уголками, с мягким освещением, проходящим через драпировки и зеленую листву. И она сама, причесанная, одетая, убранная как нельзя лучше, сидящая — как царица — в прекрасном зале, где все приспособлено к тому, чтобы выставить ее в наилучшем свете. Вполне естественно, что она нравится, и что он любит ее. Если бы у меня была такая обстановка, я была бы еще лучше. Я была бы счастлива с моим мужем, потому что я не стала бы распускаться, заботилась бы о том, чтобы ему нравиться так же, как я заботилась об этом, когда хотела понравиться ему в первый раз. Я вообще не понимаю, почему это мужчина и женщина, пока они еще не женаты, могут постоянно любоваться друг другом и стараться друг другу нравиться, а после свадьбы распускаются и совершенно перестают об этом заботиться.
Почему это думают, что со словом «брак» все проходит и остается холодная, скучная дружба. Зачем опошлять понятие о браке, представляя себе при этом жену в папильотках, в капоте, с гольдкремом на носу и постоянным желанием раздобыть от мужа денег на туалет.
Почему женщина должна неглижировать собой перед человеком, для которого она должна была бы заботиться о своей внешности? Я не понимаю, как можно относиться к мужу, как к какому-то домашнему животному, а до свадьбы желать нравиться тому же самому человеку. Почему бы не оставаться по отношению к мужу настолько же кокетливой и не относиться к нему так же, как к постороннему человеку, который вам нравится, с тем различием, конечно, что постороннему человеку нельзя позволить ничего лишнего? Неужели это потому, что можно любить друг друга открыто, потому что это не считается предосудительным и потому что брак благословлен Богом? Неужели потому, что люди находят удовольствие только в том, что считается запрещенным? Боже мой, это не должно быть так, я совсем иначе понимаю все это.
Я напрягаю свой голос, когда пою, и этим порчу его; я уже несколько раз давала себе слово не петь больше (слово, которое я уже сто раз нарушала), — пока я не буду брать уроков, и я молила Бога усилить и укрепить мой голос. Чтобы запретить себе петь, я даю ужасный зарок, а именно, что я потеряю голос, если буду петь. Это ужасно, и я сделаю все, чтобы выполнить этот зарок.

Сегодня я в моем допотопном платьице, в короткой юбочке и бархатном казаке, в тюнике и безрукавке Дины; это очень мило. Я думаю это потому, что я умею носить платье, и потому, что у меня хорошие манеры (я была похожа на маленькую старушку). Многие на меня смотрели. Хотела бы я знать, почему на меня смотрели: потому, что я смешна, или потому, что красива. Я хотела бы спросить у кого-нибудь — у какого-нибудь молодого челове¬-
ка — красива ли я (самым наивным тоном). Я всегда предпочитаю верить тому, что приятнее, и предпочитаю верить скорее тому, что я красива. Может быть, я и ошибаюсь, но если даже это иллюзия, я предпочитаю оставаться при ней, потому что это более лестно. Что вы хотите? В этом мире надо всегда стараться смотреть на вещи с их лучшей стороны. Жизнь так прекрасна и так коротка!
Я думаю о том, чем будет мой брат Поль, когда он будет большой. Что он будет делать? Он не может проводить жизнь, как многие другие: сначала прогуливаться, потом броситься в мир игроков и кокоток, фи! Впрочем, он на это и не способен; я буду ему писать каждое воскресенье рассудительные письма, не советы, а так — по-това¬рищески. Словом, я сумею взяться за дело и с Божьей помощью буду иметь на него влияние, потому что он должен быть настоящим человеком.
Я была так занята, что почти забыла (какой стыд!) об отсутствии герцога! Мне кажется, что нас разделяет такая громадная бездна, особенно, если мы поедем летом в Россию. У нас серьезно об этом поговаривают... Как могу я думать, что он будет моим! Он думает обо мне не больше, чем о прошлогоднем снеге, я для него не существую. Если мы останемся зимой в Ницце, я еще могу надеяться, но мне кажется, что с отъездом в Россию все мои надежды разлетятся в прах, все, что я считала возможным, разрушается. Думая об этом, я чувствую, что сердце мое — не то что разбивается, но я чувствую какую-то тихую тупую боль, которая ужасна; я теряю все, что считала возможным. Я достигла высшей ступени горя, это какое-то изменение во всем моем существе. Как это странно, я только что думала об удовольствиях, о стрельбе в цель, а теперь голова моя полна самых грустных мыслей.
Я совсем разбита этими мыслями. О Боже мой! При мысли, что он никогда не полюбит меня, я просто умираю от тоски! У меня больше нет никакой надежды... Это было чистое безумие — желать невозможного. Я хотела слишком прекрасного! Но нет, я не должна так распускаться. Как я смею отчаиваться, да разве нет Бога, который всемогущ и который мне покровительствует! Как я смею думать таким образом! Разве Он не находится повсюду, заботясь о нас. Он может все, Он всемогущ, для Него нет ни пространства, ни времени. Я могу быть в Перу, а герцог в Африке, и если Он захочет, Он соединит нас. Как я могла хоть на одну минуту допустить эти безнадежные мысли, как я могла хоть на секунду забыть о Его божественной доброте! Неужели потому, что Он не дает мне сейчас же того, что я желаю, я могу отрицать Его? Нет, нет, Он милосерд и не допустит мою прекрасную душу терзаться преступными сомнениями.
О Господи! Услышь мою молитву, поддержи меня!
Эти мысли сверкнули в моей душе, как проблеск света, после всех горестей, которые наполняли мою голову. Я иду спать гораздо спокойнее, я вспомнила, что никакое расстояние ничего не значит, если в Его глазах я заслуживаю того, что прошу, и я молюсь. «Стучите и отворят вам» — эти святые слова поддерживают меня. Нет другого такого утешения, как вера в Бога! Как несчастны люди, которые ни во что не верят!
Сегодня утром я показала m-lle Колиньон (моей гувернантке) одного угольщика, говоря: посмотрите, как этот человек похож на герцога Г. Она сказала, улыбаясь: «Какой вздор!» Произнести его имя уже доставило мне громадное удовольствие. Но я вижу, что когда ни с кем не говоришь о том, кого любишь, эта любовь как будто сильнее: это точно флакон с эфиром — если он закупорен, запах силен, если же оставить его открытым, он улетучивается. Потому-то любовь моя так и сильна, что о ней никогда не говорят, ни сама я не говорю о ней и храню ее всю про себя.
Я в таком грустном настроении, что не имею никакого определенного представления о моем будущем, т.е. я знаю, чего бы я хотела, но не знаю, что со мной будет в действительности. Как я была весела прошлой зимой, все улыбалось мне, я имела надежду. Я люблю какую-то тень, которая, быть может, никогда не будет моей. Я в отчаянии из-за платьев, я даже плакала. Мы были с тетей у двух портних, у них все плохо. Надо будет написать в Париж. Я не могу выносить здешних платьев, они придают мне какой-то жалкий вид.
Вечером я была в церкви, я говею — это первый день нашей Страстной недели.
Я должна сказать, что мне не нравится очень многое в моей религии, но не от меня зависит переделать ее. Я верю в Бога, в Христа, в св. Деву Марию, я молюсь Богу каждый вечер, и мне нет дела до некоторых безделиц, которые не могут иметь никакого значения для истинной религии, при истинной вере. Я верю в Бога, и Он добр ко мне и дает мне более, чем необходимое. О, если бы Он дал мне то, чего я так желаю! Бог сжалится надо мной, хотя я и могла бы обойтись без того, о чем прошу, но ведь я была бы так счастлива, если бы герцог обратил на меня внимание, и я благословляла бы имя Божье.
Я должна написать его имя, потому что если бы я оставалась долгое время, не говоря его никому и даже не написала бы его, я бы, кажется, не могла больше жить. Я бы треснула, честное слово. Это успокаивает, когда по крайней мере пишешь.
Сегодня на прогулке я замечаю наемную карету и в ней молодого человека — высокого, худощавого брюнета; мне кажется, что я в нем узнаю кого-то. Я вскрикиваю от изумления. Меня спрашивают, что со мной, и я отвечаю, что m-lle Колиньон наступила мне на ногу.
Между ним и его братом нет ничего общего, но все-таки я довольна, что его встретила. О, если бы хоть с ним-то познакомились, тогда через него можно было бы познакомиться и с его братом. За обедом Валицкий вдруг говорит: «Г.». Я покраснела, сконфузилась и пошла к шкафу. Мама упрекнула меня за это, говоря, что моя репутация и т.д., и т.д., что это нехорошо. Я думаю, что она несколько догадывается, потому что каждый раз, когда скажут «Г.», я краснею или быстро выхожу из комнаты. Однако она не бранит меня.
Все сидели в столовой, преспокойно болтая, в полной уверенности, что я занята уроками. Они и не подозревали, что со мной делается и каковы теперь мои мысли.
Я должна быть или герцогиней Г. — этого я всего больше желаю (потому что Бог видит, до какой степени я люблю его), или знаменитой актрисой; но эта будущность не улыбается мне так, как первая. Это, конечно, лестно — видеть благоговение всего мира, начиная с самых малых и кончая монархами, но другое...
Да, я буду обладать тем, кого люблю, это совсем в другом роде, но я предпочитаю его.
Быть великосветской женщиной, герцогиней — я предпочитаю быть в этом обществе, чем считаться первой среди мировых знаменитостей, потому что это — совсем другой мир.
Нужно будет найти себе мужа со временем. Герцог... я больше не смею на это надеяться, ни даже думать о нем; сердце мое болит, я не смею больше любить его, и нужно найти кого-нибудь другого, которого я, быть может, даже не буду любить! В сотый раз я поручаю себя Богу и умоляю Его дать мне герцога. Он все может, но быть может, Бог не считает меня достойной того, о чем я прошу. Кто позволил мне думать, что он когда-нибудь будет моим. О Боже мой, если я согрешила чем-нибудь, прости меня, прости маленькую безумницу! Господи, не наказывай меня! Жизнь кажется мне такой прекрасной, улыбающейся, не разочаровывай меня! Я обещаю никогда не возгордиться от своего счастья, я буду помогать бедным... Прости, прости меня!

Мама встала, и m-lle Колиньон тоже — она была больна. После дождя была такая чудесная погода, было так свежо, и деревья, освещенные солнцем, были так прекрасны, что я не могла учиться, тем более, что сегодня у меня есть время; я пошла в сад, поставила стул у ключа, и вокруг меня была такая прекрасная картина: ключ окружен деревьями, так что не видно ни земли, ни неба, видишь только струйку ручейка и камни, поросшие мхом; и кругом деревья, самых разнообразных пород, освещенные солнцем. Трава такая зеленая, зеленая и мягкая, так что хотелось бы просто поваляться на ней. Все вместе образовало как бы равнину, такую свежую, мягкую, такую чудесную, что напрасно я бы старалась описать ее.
Если вилла и сад не изменятся, я приведу его сюда, чтобы показать ему место, где я так много о нем думала... Вчера вечером я молилась Богу, и когда дошла до того места, где прошу Его, чтобы мы познакомились и чтобы он был моим, я заплакала, стоя на коленях. Уже три раза Он внимал моим молитвам: первый раз я просила об игре в крокет, и тетя привезла мне его из Женевы. Другой раз я просила Его помочь мне научиться английскому языку, я так молилась, так плакала, и мое воображенье было так возбуждено, что мне представился в углу комнаты образ Богородицы, которая мне обещала. Я могла бы даже узнать этот образ.
Вчера Он опять услышал меня: я плакала; я уже два дня не могла плакать, а когда стала молиться, я заплакала. Он услышал меня; да святится имя Его.
Я уже полтора часа жду к уроку m-lle Колиньон, и это вот каждый раз так! А мама упрекает меня и не знает, как это огорчает меня саму. Досада, возмущение так и жжет меня. M-lle Колиньон пропускает уроки, она заставляет меня терять время.
Мне тринадцать лет; если я буду терять время, что же из меня выйдет.
Кровь моя кипит, я просто бледнею, а минутами кровь ударяет мне в голову, сердце бьется, я не могу спокойно сидеть на месте, слезы душат мне горло, я стараюсь их удержать, но от этого я только еще более чувствую себя несчастной; ведь все это разрушает мое здоровье, портит мой характер, делает меня раздражительной, нетерпеливой. У людей, которые проводят жизнь спокойно, это отражается и на лице, а я то и дело возбуждена — следовательно, она крадет всю мою жизнь вместе с уроками.
В шестнадцать, семнадцать лет придут другие мысли, а теперь-то и время учиться. Какое счастье, что я не принадлежу к тем девочкам, которые воспитываются в монастыре и, выходя оттуда, бросаются, как сумасшедшие, в круговорот удовольствий, верят всему, что им говорят модные фаты, а через два месяца уже чувствуют себя разочарованными, обманутыми во всех своих ожиданиях.
Я не хочу, чтобы думали, что, окончив ученье, я только и буду делать, что танцевать да наряжаться. Нет. Окончив детское ученье, я буду серьезно заниматься музыкой, живописью, пением. У меня есть талант ко всему этому, и даже большой! Как это облегчает, когда пишешь! Теперь я несколько успокоилась; но все это влияет не только на мое здоровье, но и на мой характер и даже на лицо. Меня бросает в краску, щеки мои горят, как огнем, а когда я потом и успокоюсь, они уже не выглядят свежо и розово. И я выгляжу всегда какой-то бледной и вялой, это по вине m-lle Колиньон, потому что причиной всему этому волнение, которое она меня заставляет переживать. У меня даже несколько болит голова после того, как я прокиплю так несколько времени. Мама обвиняет меня, она говорит, что я сама виновата, что не говорю по-английски; как это мне обидно...
Я думаю, что когда-нибудь

Дополнения Развернуть Свернуть

От редактора

Мария Башкирцева (1860—1884) известна и как худож¬ница, и как писательница.
Ее картины выставлены в Третьяковской галерее, Рус¬ском музее и в некоторых крупных украинских музеях, а также в музеях Парижа, Ниццы и Амстердама.
Как писательница она прославилась своим дневником, написанным по-французски, изданным посмертно и переведенным на множество европейских языков. На рубеже столетий он несколько раз издавался и в России. Свой дневник Муся, так называли Марию Башкирцеву близкие, вела беспрерывно, начиная с двенадцати лет до самой смерти, и он является не только уникальным человеческим документом, но и ценным ли¬тературным произведением. Когда через несколько лет после ее смерти французский писатель и критик Андре Терье привел эти записи в порядок и опубликовал в двух томах самое существенное из них (на его взгляд), — книга произвела настоящую сенсацию, а английский премьер-министр сэр Уильям Гладстон назвал ее «самой замечательной книгой столетия».
С тех пор в разных странах появлялись исследователи жизни и творчества Марии Башкирцевой, широкую извест¬ность получила переписка ее с Мопассаном, а во Франции и поныне активно действует кружок друзей Марии Башкир¬цевой. О ней написано несколько романов, Грета Гарбо и Кэтрин Хепберн предполагали — каждая по-своему — воплотить ее образ на экране, а Марина Цветаева посвятила свой первый сборник «Светлой памяти Марии Башкир¬¬цевой».
Поначалу дневник производит странное и даже несколько отталкивающее впечатление — супер-эгоизмом и сверх-самовлюбленностью. Но это лишь первое впечатление, которое проходит по мере чтения, а при повторном исчезает вовсе. Остается другое — шок от той степени обнаженности человеческой души, с которой эта барышня, не таясь и не стесняясь, расска¬зывает о себе — как бы со стороны. Ка¬жется, что это не Мария Башкирцева, а ее двойник день за днем и час за часом записывает жизнь ее души и тела, не скрывая ничего того, чего нас учили стесняться и скрывать с детства. А ведь Муся писала сто с лишним лет назад, когда «неприличного» было гораздо больше. Надо также помнить, что дневник подвергся цензуре матери Башкирцевой и нам доступна лишь его часть. Многие страницы дневника сгорели во время первой мировой войны на Украине, куда на некоторое время вернулась г-жа Башкирцева после смерти дочери.
Все было необыкновенно в этой девушке, о которой так много говорили и писали и которая умерла, не дожив до 24 лет, — красота, ум, талант, честолюбие, работоспособ¬ность и стремление к славе: больше всего на свете она хотела быть знаменитой. Она мечтала о карьере певицы и имела к тому основания, но к пятнадцати годам голос пропал: уже тогда развивалась ее смертельная болезнь — туберкулез. Потом была музыка, но и от нее пришлось отказаться: она частично оглохла. Башкирцева в совершен¬стве владела несколькими иностран¬ными языками, включая латынь и греческий, на которых и чи¬тала древних авторов, профессионально изучала историю, философию и физику, увлекалась политикой и феминизмом, имела независимые и не по годам зрелые мнения по многим вопросам общест¬венной жизни Франции и России. Но самыми сильными и самыми реализованными ее увлечениями стали живопись и скульптура.
С переездом в Париж Башкирцева поступила в серьезную Школу живописи — студию Жулиана и здесь заявила о себе как необыкновенно одаренная и самобытная художница. Под руководством художника Робера Флери она окончила Школу с золотой медалью и в 1880 году выставила в Па¬рижском салоне свою первую картину «Молодая жен¬щина, читающая Дюма». Картина обратила на себя внима¬ние, тем более, что 20-летняя художница уже была широко известна в парижском литературном и культурном мире: в доме Башкирцевых собиралось изысканное общество писате¬лей, художников, политических деятелей. Самую боль¬шую известность принесла Башкирцевой картина «Митинг», сей¬час она выставлена в музее Орсэ в Париже.
Мария Константиновна Башкирцева родилась 11 ноября
1860 года в усадьбе Гавронцы под Полтавой. Ее отец, впо¬следствии полтавский предводитель дворянства, был круп¬ным помещиком. Со своей женой, матерью Муси, он жил не в очень добром согласии, и когда она решила уехать с десятилетней до¬черью за границу, не возражал. С ней по¬ехали старый отец, домашний доктор и ее сестра, очень богатая вдова, больше всего любившая, по ее собственным словам, три вещи — табак, рулетку и Мусю, для которой она стала второй матерью.
Ницца была лишь этапом в их заграничных путешествиях. Они посетили немецкие курорты, Швейцарию, Австрию, потом была Италия — Рим и Неаполь, где Муся блистала на карнавалах и испытала сильное любовное увлечение. И наконец — Париж, где Муся завоевала много умов и сердец, создала себе прочную славу и где умерла осенью 1884 года.
Она похоронена в самом центре французской столицы на кладбище Пасси у площади Трокадеро.

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: